Красный вал [Красный прибой] - Жозеф Рони-старший
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Христина протянула ему руку.
— Вы поступили смело и великодушно, благодарю вас.
— И не смело, и не великодушно, просто я не мог поступить иначе, — ответил он дрожащим голосом.
— Вы могли бы остаться в стороне, — ответила она, улыбаясь. — Ваши товарищи были в большинстве, и всякий другой политический деятель просто умыл бы себе в этом деле руки. К тому же, другой побоялся бы лично за себя, потому что наши, конечно, обвиняли во всем происходившем именно вас.
— Мне это и в голову не приходило.
— А если бы пришло, — вмешалась Антуанетта, — ты бы вмешался с еще большим азартом. Знаем мы тебя.
— Я тоже думаю, — тихо проговорила Христина, — думаю, что м-сье Ружмон должен быть храбрым человеком.
— Безумно храбрым!..
— А маленького Антуана нет? — спросила Христина.
— Дядя повел его на праздник, фокусника смотреть.
Антуанетта вышла в кухню чистить морковь, потом слышно было, как она вышла из дома, вероятно отправившись в лавочку.
Франсуа сидел, опустив голову и полузакрыв глаза. Потом, словно очнувшись от каких-то дум, вскинул голову и посмотрел на Христину своим ясным взглядом.
— Я должен поговорить с вами, — тихо, почти шопотом начал он, — возможно, что разговор этот вам будет неприятен, но рано или поздно, я все равно сказал бы. Поэтому… уж лучше сегодня… Я хотел спросить вас: неужели брак между нами невозможен?
Она знала, о чем он будет говорить. Перед ней открылось море житейское.
— Да, — печально проговорила она, — невозможен.
Как ни был он готов к этому ответу, — слова ее больно ударили его по сердцу и он растерянно отер лоб платком.
— Почему? — спросил он. — Неужели я вам так противен? Или вы любите другого?
— Я никого не люблю, и вы мне совсем не противны.
— Значит, если бы обстоятельства сложились в мою пользу…
— Тут требуется только одно обстоятельство: чтобы вы не были революционером.
— А если бы я не был революционером, что бы вы мне ответили тогда?
— Не знаю, наверное, не знаю… думаю, что я попросила бы вас дать мне время на размышление…
— В самом деле? И это правда, вы не оттолкнули бы меня сразу? — весь всколыхнулся он.
И точно ярким лучом радости осветилось его сердечное горе.
— Значит, достаточно было бы мне перестать быть революционером для того, чтобы вы…
— А разве вы могли бы перестать быть революционером? — взволнованно перебила она его.
— Нет, этого… и только этого я бы не мог сделать даже ради вас.
— Ах, это хорошо… потому что, если бы вы были способны изменить своим убеждениям ради женщины, я бы вас презирала.
— Да, вы бы меня презирали, я это знаю… Ах, терять вас теперь еще мучительнее, — сказал он, и прибавил уже каким-то совсем пустым голосом:
— Но почему убеждения наши должны мешать нашему союзу? Разве не важнее в этом союзе согласие нашего глубочайшего существа, основ нашего внутреннего "я"?
— Не знаю. Если бы дело шло о разности каких-нибудь отживающих убеждений, как, например, вопросов религии, возможно, что мы еще могли бы жить вместе. Но, ведь, тут дело идет о движении общественном, с которым вы тесно связаны, и которое может, хотя бы временно, восторжествовать, и тогда ваши партизаны будут преследовать и гнать наших. И я, я сама, быть может, паду их жертвой. Представьте себе, что я не захочу оставить свою работу в мастерских, а меня выгонят "красные", как это уже не раз случалось с "желтыми"? Вы меня защищать не имели бы права, для этого вам пришлось бы отказаться от своих убеждений. Третьего дня вы имели основание вступиться за нас, потому что вашими было нарушено обещание, но, вообще же, гонение на "желтых" одна из статей вашего устава. Как же я могу жить с человеком, которому совесть запрещает вступаться за меня, защищать меня?
С минуту он молчал, озадаченный. Приведенный довод был неоспорим, да и оспаривать его он считал бы бесчестным.
— Но, ведь, вы бы оставили мастерские. В тот день, когда я решил бы основать семью, я взял бы на себя всё ее содержание.
— Это вы, конечно, могли бы сделать, но я-то на это не пошла бы. Разве вы не видите, что я сама мечтаю стать эксплоататоршей? Я считаю, что деньги — вещь очень хорошая, когда их умеют употреблять даже не на благотворительность просто, а на настоящее, хорошее дело. А вы можете себе представить, каково было бы ваше положение, если бы ваша жена, жена синдикалиста, открыла свою мастерскую, оказалась бы собственницей? Да вас самого считали бы эксплоататором.
Это было настолько убедительно, что он не пытался даже оспаривать ее. И за это молчание она еще больше стала уважать его. Она заговорила уже совсем ласково:
— Вы, конечно, понимаете, что, если бы я согласилась стать женой революционера, я бы от этих своих проектов наживы отказалась; но, ведь, это же было бы жертвой, которую вы вряд ли бы приняли.
— В этом я не уверен. Я считаю, что деньги — вещь настолько вредная, даже для того, кто их имеет, что мог бы только приветствовать, если бы любимая мною женщина согласилась отказаться от них. И думаю, что, согласившись на ее жертву, я избавил бы вас от многих тяжелых, полных всяких компромиссов, минут.
— В самом деле? Ну, так я на это смотрю иначе: я не боюсь никаких неприятностей, не боюсь борьбы, что же касается компромиссов, то их быть не должно, это — вещь совсем бесполезная.
— И все же, — вздохнул он, — мысль о том, что вы готовы были бы принести мне эту жертву, служит мне утешением. Кто знает, — прибавил Франсуа, — быть может вы бы сами стали революционеркой. В глубине души вы так же любите народ, как и я.
— Вы его плохо любите. Нет, к вашему лагерю я не пристану никогда. Не будем отдаваться напрасным мечтам. Надо примириться с действительностью, которая нас с вами разлучает. Против нее не пойдешь.
— Действительно то, что я люблю вас, и что это моя первая любовь. Так любить я не буду никогда, и мне очень тяжело будет жить без вас.
Она была тоже взволнована, она чувствовала, что он говорит не пустые слова. На лестнице послышались шаги Антуанетты. Христина протянула руку Ружмону и сказала:
— И мне тоже это очень больно…
— Если бы вы меня любили так, как я вас, вам все было бы легко; вы бы не побоялись никаких испытаний.
Он держал в руках ее атласную ручку, и вдруг жадно, почти с каким-то ужасом, припал к ней губами. Когда он опустил эту руку, ему казалось, что их разделил целый океан.
XII
Между тем, вернулся из отпуска Ансельм Перрего. Голова у него была обрита, шея была в прыщах. Он на всех смотрел с недоверием, с подозрительностью. Днем и ночью он ходил злой. День и ночь он ругал начальство, грозил кого-то убить, топтал свою форменную фуражку, портил ножом свое форменное платье. Он целый день зубоскалил:
— Знамя — чорт с ним! Отечество — ну его! Их армия готова. Да, готова только не к бою, а к тому, чтобы им кишки выпустить. Мы создадим свою собственную народную армию!
Временами он умолкал, затихал, потом с отчаянием кричал:
— И все-таки, и все-таки, я должен буду вернуться в эти проклятые казармы… Ах, они мерзавцы! Ах, негодяи!..
В клубе антимилитаристов Ансельма встречали с овациями, во время которых он бросал на пол свою фуражку, плевал на нее и затем занимал самое почетное место. Его окружали, угощали пивом и папиросами и, в клубах табачного дыма, Арман Боссанж произносил свои речи. Затем, пели "Интернационал", "Освобожденные рекруты" и "В казармы".
Однако, Ансельм и Боссанж были не самыми отчаянными из этих неофитов антимилитаризма. У них случались только острые припадки фанатического антимилитаризма, тогда как Альфреда Касселя этот фанатизм сжигал непрерывно. Ему было мало слов, ему нужно было дело. Он уже не мог спокойно видеть какого-либо офицера, у него тотчас же являлось желание наброситься на него и убить. Он жил этой мыслью, которая отражалась теперь на всех его движениях, во взгляде, в голосе. Он ходил, низко опустив голову, голос его звучал глухо и хрипло, все движения его были резки и нервны. То он, словно, кого-то выслеживал, то глядел рассеянно и точно ничего вокруг себя не замечал. Он часто повторял про себя:
— Армия разойдется, как только перебьют всех офицеров, почему же их не убивают?
Эти слова: "Почему их не убивают?" он повторял без конца, тихо, почти шопотом.
Он стал бродить вокруг казарм, словно что-то выискивая. Он купил револьвер и кинжал, и это дало ему некоторое спокойствие. Он научился владеть этим оружием, и ему приятно было сознавать, что он держит в своих руках жизнь себе подобных и свою собственную. С этого момента в нем начал созревать определенный план действия. Он был существом простым и, в то же время, глубоким. Он с детства имел склонность к навязчивым идеям. Идеи эти созревали в голове его медленно, но, раз созрев, они становились для него чем-то осязаемым, живым существом. Однако, идея эта непременно должна была иметь какое-нибудь касательство к его личной жизни. Увлекаться отвлеченно, как Арман Боссанж, он был неспособен. И, не ожидай его в ближайшем будущем призыв к воинской повинности, идея антимилитаризма вряд ли бы так захватила его. Но теперь, слушая Ансельма и его жалобы, он представлял себя в этой ужасной вонючей комнате, в трепанных смешных одеждах, он уже слышал грубые окрики начальства. И, при мысли об этом, всё в нем возмущалось, и слова Ружмона и Боссанжа терзали его мозг.